Спутались вы, господа. С одной стороны вас одолевает жизнь — или, лучше сказать, жизненное мелькание, с другой стороны вас давят традиции, с которыми вы с детства сжились. Путаница эта до такой степени мешает вам разобраться в расценке нарождающихся впечатлений, что вы положительно не знаете, как быть: признать ли для себя обязательными новые течения и принять в них непосредственное участие, или же ухитриться, чтоб только как-нибудь пережить их.
Дело в том, что вы и до сих пор всем сердцем принадлежите старой, дореформенной литературе (замечу раз навсегда: я не о Шекспирах и Дантах говорю, а о средней литературе), и в ней одной находите усладу и утешение. Она искони давала вам известные поблажки, которые вы высоко ценили, и, прежде всего, не заставляла вас ставить вопрос: что такое я читаю? Все предлагавшееся ею было вполне ясно и вам свойственно. Так называемая изящная словесность рассказывала вам отчасти о браках с препятствиями, отчасти об адюльтерах. Так называемая наука уведомляла вас о месте погребения Овидия, о стоимости древней гривны, о значении слова «навьё» и т. д. Первою — вы упивались, второю — гордились. Первая, как в зеркале, отражала перипетии вашей собственной жизни, замкнувшейся в известном цикле обрядов и примирившейся с ними. Вторая — ничего не отражала, но представляла собой некоторое загадочное сокровище, к которому вы суеверно приближались, чтоб смахнуть насевшую пыль и сказать: n’en parlons pas — c’est sérieux!
Ни та, ни другая не действовали на вас возбуждающим образом, не требовали экстраординарных умственных усилий, не укоряли, не бичевали. Властители ваших дум шли с вами об руку, изображали ваших папашу и мамашу, ваших братцев и сестриц, нянюшку Архиповну, дворецкого Лукьяныча и, наконец, неизбежного корнета Белобородовского гусарского полка, который одним своим появлением перевернул вверх дном всю эту идиллию и, в заключение, довел до продажи с аукциона вашу родовую Заманиловку. И были тут страницы, написанные страстно и горячо, встречались лица, на воспроизведение которых потрачены были громадные запасы мастерства.
В новой пореформенной литературе ничего подобного нет. Понятно, что обстоятельство это должно было застать вас врасплох и даже, быть может, заронить в вас подозрение, не исчезла ли литература совсем с лица земли?
Я вовсе не намерен слагать дифирамбы новой литературе; я даже заранее соглашаюсь с теми, которые укоряют ее в малосилии и малоталантливости. Но дело совсем не в обилии талантов, а в том, что наш жизненный процесс до такой степени усложнился, а внутреннее его содержание настолько преобразилось, что литература решительно не могла остаться при прежних задачах. Я не говорю, что прежние задачи совсем упразднены, но уже и то важно, что не представляется необходимости смаковать их или ревниво следить за их развитием и вообще видеть в них единственный корм, пригодный для напитания читателя. И браки, и безбрачия, и супружеская верность, и адюльтер — все это продолжает входить в общую картину в качестве составного элемента, но элемент этот признается уже общеизвестным и достаточно обследованным. Поэтому, ежели, например, хотят сказать, что такой-то Петр Иваныч, между прочим, был несчастлив в семейной жизни, то говорят просто: семейная жизнь Петра Иваныча сложилась неудачно, — и затем идут дальше, не останавливаясь на том, как Петр Иваныч лазил через плетень, и как его едва не разорвали собаки, покуда он добивался своего будущего семейного несчастия. Идут дальше — потому что процесс добывания семейного несчастия над всеми Петрами Иванычами повторялся и повторяется в одних и тех же формах, и всякая новая попытка восстановить его подробности может только без всякой надобности ослабить действия других элементов, более настоятельно предъявляющих свои права на участие в жизненном процессе, которые только что наметились и которые для своего уяснения требуют совсем других картин, других образов, других приемов и даже других слов.
Вот эта-то новая жизненная стихия и составляет предмет исследования современной литературы. Воззвать к жизни то, что изнывало в глубинах преисподней, осветить дебри, в которые никогда не проникал луч света, — согласитесь, что это задача небезынтересная и тем более не легкая, что ее дала непосредственно сама покончившая с старыми счетами жизнь, дала внезапно, почти насильственно, без всякого участия последовательной литературной традиции.
Ни хвалить, ни порицать за это современную литературу я не буду; она делает то дело, к которому призвана фаталистически и которое не может обойти, не рискуя обречь себя на полное бессилие. Но для вас, господа пошехонцы, для вас, которые потихоньку вздыхаете по литературе, содержание которой составляли перипетии помещичьих вожделений, нелишне объяснить, что она зачахла не без причины и что отсутствие усложнений, которые с этими вожделениями сопрягались, нимало не облегчило современного литературного ремесла. Напротив того, <тем, которые> полагают, что современное литературное делание представляет те же приятства, какие представляла разработка браков с препятствиями, нелишне будет пояснить, что тут есть очень существенная разница. И именно такого рода разница, которая делает современное литературное ремесло подвижничеством, преисполненным, с одной стороны, негодованием, скорбью и всякого рода волнениями, а с другой — таких душевных движений, в которых и самому себе сознаться нелегко.
Быть может, вы скажете мне: «однако ж ведь мы и новенькое почитываем!» — Прекрасно. Я охотно допускаю, что вы не только «почитываете», но многое даже нравится вам, интересует. Но ведь дело не в том, чтобы только интересоваться теми осложнениями, которые постепенно врываются в жизнь и которые литература всегда первая прозревает и формулирует, а в том, чтоб эти осложнения вошли в ваш обиход, чтоб вы признали их своими. Ибо только тогда читаемое будет задерживаться в вашей памяти, и только тогда вы не будете попадать впросак и восклицать «ха-ха-ха» по такому поводу, который требует выражения: c’est très sérieux (или наоборот).