Было двенадцать, но никому и в голову не приходило, что это час привидений. Напротив, все продолжали сидеть за столом, совсем как бы живые. Но если б не крикнул в эту минуту на соседнем дворе петух — конечно, нельзя поручиться, какое превращение могло бы произойти!
Однако все обошлось благополучно, и любезный хозяин первый ободрил нас, подновив потухающую беседу рассуждениями на тему распорядительности.
— Вот вы сейчас о пределах слышали, — сказал он, — но не думайте, что ежели кто предел исполнил, тот уж освобождался от распорядительности. Требовалось, чтоб губернатор и в пределах оставался, и в то же время хозяином во всей губернии был, чтоб везде сам. Дорогу березками обсадить, пожарную трубу выписать, новый шрифт для губернской типографии приобрести, мостовые в городе исправить, бульвар устроить, фонари на улицах завести — вот задачи, которые, в старину, каждый начальник губернии обязан был выполнить. А затем и все остальное. Условился я, например, с начальником земской конюшни, чтоб по всей губернии лошади у крестьян были саврасые, — и выполнил. И не мерами строгости и понуждения я результатов достиг, а единственно с помощью распорядительности. И так эта масть у нас прижилась, что после того сколько ни старались создание мое разрушить, а и теперь еще в захолустьях крепкая саврасая порода сердце поселянина радует!
— Его превосходительство изволили московский тракт березками усадить, — присовокупил Набрюшников, почтительно указывая на Покатилова, — а после них приказали эти березки рубить. И что же-с! даже посейчас в ином месте березка целехонька стоит!
— Так вот что́ значит, мой друг, распорядительность! — обратился ко мне Чернобровов, — только раз ее стоит проявить, так потом века невежества пройдут, но и те плоды ее вполне истребить не смогут! Хоть одна березка, а все-таки останется.
— И просвещение, и продовольствие, и народная нравственность, и холера, и сибирская язва, и оспа — в одной горсти было! — вторил Чернобровову Набрюшников.
— И на все хватало времени. А нынче куда все это девалось? Говорят: отошло… но куда?
— Да туда же, куда и все прочее: измором изныло! — несколько раздраженно откликнулся Покатилов.
Воцарилось глубокое и скорбное молчание, до краев переполненное вздохами. Прасковья Ивановна потихоньку встала и отворила в соседней комнате форточку.
— Ваше превосходительство! ведь вы такую картину современности нарисовали, что трудно даже представить, как люди жить могут! — обратился я к Покатилову.
— Разве жизнь от нас зависит-с? Предоставлено нам жить — и живем-с.
Эти странные слова еще больше усилили общее уныние. А тут еще и Краснощеков подбавил.
— Бывало, я еду по губернии — и понимаю! — воскликнул он, грозя очами, — и себя самого, и других — все понимаю! Направо посмотрю и налево посмотрю — вижу-с! Чуть ежели что — стой! вылезу из экипажа и распоряжусь-с! А нынче «он» что? Потуда он себя и чувствует, покуда из квартиры до вокзала железной дороги, облаком одеянный, едет! Приехал, сел в вагон — что «он» такое? — кладь-с! Везут его, как и всякую прочую кладь, а куда везут — он не знает! Силу пара остановить не может, рельсы с дороги снять — не имеет права! задний ход дать — не умеет! А ежели на станции шуметь начнет — сейчас протокол. И пойдут перед всем честным народом разбирать, в какой силе он шум производил «при исполнении» или просто в качестве разночинца. Срам-с.
— Направляй кишку! — взвыл во сне Балаболкин и в то же время так сильно покачнулся вбок, что едва не свалился со стула.
Это была последняя вспышка; приближался процесс старческого разложения. У всякого что-нибудь затосковало. У Чернобровова — нога, у Покатилова — лопатка, у Краснощекова — поясница. Все чувствовали потребность натереться на ночь маслицем и надеть на голову колпак. Даже дамы не без умысла любопытствовали, какое сегодня число?
Увы! передо мною приподнят был лишь край таинственной завесы, скрывавшей прошлое! Собственно говоря, я получил более или менее ясное представление только о «пределах»; о творческой же деятельности дореформенных губернаторов я знал только одно: что они могли распространить саврасую масть. Но как они относились к сокровищам, в недрах земли скрывающимся? Как понимали вопрос о движении народонаселения? Одобряли ли заведение фаланстеров? доставляли ли в срок сведения, необходимые для издания академического календаря, и в каком смысле: тенденциозные или наивные? Признавали ли пользу травосеяния? верили ли в чудеса, или считали оные лишь полезным мероприятием в видах обуздания простолюдинов? Находили ли достаточною существующую астрономическую систему, или полагали оную, для пользы службы, отменить? провидели ли гессенскую муху, сусликов, кузьку, скопинский банк, саранчу? Какими идеалами руководились при определениях, увольнениях и перемещениях? — вот сколько вопросов разом пронеслось передо мной, и все они остались такою же загадкой, как и в то утро, когда генерал Чернобровов благосклонно почтил меня приглашением.
По примеру прочих, я уже собрался встать, как встретил устремленный на меня взор Купидонова, который как бы говорил: так неужто же от меня и научиться уж нечему?
— Может быть, и вы имеете что-нибудь сказать, полковник? — обратился я к нему.
— Немногое, — ответил он, — но тоже в своем роде… Первые мостки через Неву я еще при блаженной памяти Александре I устраивал и затем ежегодно, весною и осенью, в течение тридцати лет, нес на себе эту обязанность. И сошлюсь на всех: каковы были дореформенные мостки и каковы нынешние?! Только и всего.